«Телефонные звонки» Роберто Боланьо: «Сенсини»
Творчество чилийского писателя Роберто Боланьо почти неизвестно русскоязычному читателю (просто потому, что значительная часть его трудов до сих пор не переведена). Чтобы понимать масштаб фигуры Боланьо в испаноязычном мире, стоит лишь упомянуть, что его роман «2666», изданный уже после смерти писателя, критики сравнивали c романом Маркеса «Сто лет одиночества».
«Если бы я не писал, я был бы куда живее и здоровее, в этом у меня нет никакого сомнения», — сказал в одном из интервью Роберто Боланьо. Ещё при жизни писатель стал мифом. Участвовал в сопротивлении военному перевороту Пиночета, был арестован полицией, чудом избежал последствий (помог одноклассник-тюремщик), эмигрировал сначала в Мексику, где основал поэтическое движение инфрареалистов, затем в Испанию, где прожил всю оставшуюся жизнь. Сменил множество профессий: мусорщика, мойщика посуды, продавца бижутерии, ночного сторожа. Признание писатель получил, когда уже был тяжело болен и знал о приближающейся смерти.
Чилийцем Боланьо делает только место рождения: Сантьяго де Чили. «Единственная Родина, что у меня есть, — произнесёт писатель в одном из интервью, — это двое моих детей. И, возможно, на втором плане — отдельные моменты, улицы, лица, сцены или книги, что живут во мне, и которые я однажды забуду, а это лучшее, что можно сделать с Родиной».
В рассказе «Сенсини» из первого опубликованного сборника рассказов «Телефонные звонки» (1997) Боланьо подробно описывает свою жизнь в Жироне: нищета, одиночество, временные работы, неудачные попытки зарабатывать литературой.
Моя дружба с Сенсини и то, каким образом она развивалась, без сомнения, выходят за рамки привычного. Мне тогда было двадцать с чем-то лет, и был я беден, как мышь. Я жил в пригороде Жироны в разрушенном доме, который мне оставили моя сестра и мой зять после переезда в Мексику. К тому времени я только потерял работу ночного сторожа в палаточном лагере в Барселоне, работу, которая лишь усугубила мою привычку не спать по ночам. У меня почти не было друзей, и занят я был только тем, что писал и совершал долгие прогулки, начинавшиеся в семь вечера, после пробуждения, в тот момент, когда моё тело испытывало нечто, напоминающее jetlag, ощущение присутствия и отсутствия, удаления от того, что меня окружало, неопределённой хрупкости. Я жил на то, что скопил летом, и, хоть я почти и не тратил своих сбережений, они всё же понемногу истощались за осень. Наверное, именно это меня подтолкнуло участвовать в Национальном конкурсе литературы Алькоя, открытом для всех испаноязычных писателей, какими бы ни были их национальность и место жительства. Конкурс был разделён на три номинации: поэзия, рассказ и эссе. Вначале я думал участвовать в категории поэзии, но отправлять на схватку со львами (или с гиенами) то, что получалось у меня лучше всего, показалось мне недостойным. Затем я подумал представить свою работу на конкурс эссе, но, когда мне прислали требования, я обнаружил, что текст должен быть посвящён Алькою, его окрестностям, его истории, его выдающимся гражданам, его будущему — и это делало моё участие в номинации невозможным. Оставался рассказ, в котором я и решил участвовать: я отправил в трёх экземплярах лучший из тех, что у меня были (у меня их было немного), и стал ждать.
Когда победители премии были объявлены, я работал уличным продавцом на одной ярмарке поделок, на которой вообще никто не продавал поделки. Мне присудили третью поощрительную награду и десять тысяч песет, которые мне добросовестно выплатила мэрия Алькоя. Чуть позже мне прислали полную опечаток книгу с текстами победителя и шести финалистов. Разумеется, мой рассказ был лучше, чем тот, что сорвал главный приз, — и это заставило меня проклинать судейство и убеждать самого себя в том, что, в общем, так всегда и происходит. Но что удивило меня на самом деле, так это то, что в этой самой книге я обнаружил Луиса Антонио Сенсини, аргентинского писателя. Ему дали второй утешительный приз за рассказ, в котором повествователь уезжал за город, и там у него умирал сын; или за рассказ, в котором повествователь уезжал за город, потому что в городе у него умер сын, — ничего не было понятно, наверняка можно было сказать лишь, что всё происходило за городом, в чистом поле или скорее в пустоши, что сын рассказчика продолжал умирать, короче, рассказ был клаустрофобным, очень в стиле Сенсини, с огромными географическими пространствами, которые внезапно сжимались до размера гроба.
Рассказ был лучше, чем у победителя, лучше, чем у обладателя первой утешительной премии, а также лучше рассказов обладателей третьей премии, четвёртой, пятой и шестой.Не знаю, что побудило меня попросить мэрию Алькоя дать мне адрес Сенсини. Я читал один его роман и несколько рассказов в латиноамериканских журналах. Роман был из тех, что цепляет читателей. Назывался он «Угарте», в нём шла речь о некоторых эпизодах жизни Хуана Угарте, чиновника вице-королевства Рио де ла Плата в конце XVIII века. Некоторые критики, в особенности испанские, быстро разделались с книгой, заявив, что это лишь колониальное подобие Кафки, но понемногу роман завоёвывал своих читателей, и к тому моменту, как я нашёл имя Сенсини в книге рассказов Алькоя, вокруг «Угарте» сплотились несколько верных поклонников, разбросанных по разным уголкам Америки и Испании, почти все из них были между собой друзьями или беспричинными врагами. У Сенсини, конечно, были и другие книги, опубликованные в Аргентине или в уже исчезнувших испанских издательствах, он принадлежал к тому промежуточному поколению писателей, родившихся в двадцатые годы, после Кортасара, Биойа, Сабато, Мухика Лайнеса, и чей самый известный представитель (по крайней мере на тот момент, по крайней мере для меня) был Арольдо Конти, сгинувший в одном из лагерей диктатуры Видела и его приспешников. От этого поколения (хотя, возможно, поколение — громко сказано) осталось мало, но не из-за отсутствия гениальности и таланта; последователи Роберто Арльта, журналисты, преподаватели, переводчики в некотором смысле сообщали о том, что случится впоследствии, и сообщали это в своей грустной и скептической манере, что в конце концов их всех и поглотило.
Мне они нравились. В старые времена я читал пьесы Абелардо Кастильо, рассказы Родольфа Уолша (как и Конти, он был убит диктатурой), рассказы Даниэля Мойано — неполное и обрывочное чтение, которое предлагали аргентинские, мексиканские или кубинские журналы, книги, найденные в букинистических магазинах Мехико, пиратские антологии литературы Буэнос-Айреса, возможно, лучшей на испанском языке в этом столетии. Литература, частью которой они были, не была, конечно, литературой Борхеса или Кортасара, её вскоре оставили позади Мануэль Пуиг и Освальдо Сориано — но она предлагала читателю ёмкие, умные тексты, порождавшие чувство причастности и радости. Моим любимым, стоит ли об этом говорить, был Сенсини, и тот в какой-то степени вопиющий, в какой-то степени лестный факт, что я его нашёл на провинциальном литературном конкурсе, — подтолкнул меня установить с ним контакт, поприветствовать его, сказать ему, как я его люблю.
В скором времени мэрия Алькоя отправила мне его адрес, он жил в Мадриде, и однажды ночью, после ужина, или после обеда, или после вечернего перекуса, я написал ему длинное письмо, в котором говорил об «Угарте», о других его рассказах, что читал в журналах, о себе, о моём доме в пригороде Жироны, о литературном конкурсе (я насмехался над победителем), о политической ситуации в Аргентине и Чили (обе диктатуры ещё крепко держались), о рассказах Уолша (он был ещё одним, кого я больше всего любил наравне с Сенсини), о жизни в Испании и о жизни вообще. Вопреки своим ожиданиям, я получил его ответ спустя всего лишь неделю. Он начинал с благодарностей за моё письмо, говорил, что и правда — мэрия Алькоя и ему отправила книгу с рассказами лауреатов, но что он, в отличие от меня, не нашёл времени (хотя позже, когда он вернулся к теме в уклончивой форме, он говорил, что у него не было достаточного желания), чтобы ознакомиться с рассказами победителя и обладателей утешительных премий, хотя в эти дни он прочитал мой рассказ и нашёл его качественным, «блестящий рассказ» — вот что он сказал, я храню письмо. В то же время он призывал меня не бросать начатое, но не в том смысле, какой я придал его словам изначально — проявить настойчивость в литературе, но быть упорным в конкурсах, чем он также займётся, согласно его уверениям. После чего он спрашивал о литературных конкурсах, что «намечаются на горизонте», просил меня сообщать ему о первом же конкурсе, о котором станет известно. Взамен он прикладывал адреса двух конкурсов рассказов, один в Пласенсии, другой в Эсихе, на 25 000 и 30 000 песет соответственно. Информацию о них, как я выяснил позже, он находил в мадридских газетах и журналах, существование которых было уже само по себе преступлением или чудом, как посмотреть. На оба конкурса я ещё успевал подать работы, и Сенсини заканчивал своё письмо скорее с энтузиазмом, как если бы мы оба находились на стартовой линии нескончаемого забега, тяжёлого и бессмысленного. «Мужества — и за работу!», — говорил он.
Помню, я тогда подумал: какое странное письмо, помню, что перечитал некоторые главы «Угарте», в те дни на площади Жироны, где располагались кинотеатры, появились уличные торговцы книгами, они выставляли свои лотки вокруг площади и предлагали по большей части несбываемый товар: остатки разорившихся недавно издательств, книги о Второй Мировой войне, романы о любви и ковбоях, коллекции марок. На одном из таких прилавков я нашёл книгу с рассказами Сенсини и купил её. Она была как новая, на самом деле это и была новая книга, из тех, что издательства продают со скидками тем единственным в своём роде, кто продвигают этот товар, — уличным торговцам, когда ни один книжный магазин, ни один крупный продавец не хотят с этим связываться. Та неделя была неделей Сенсини во всех смыслах. Иногда я перечитывал в сотый раз его письмо, в другие разы перелистывал «Угарте», а когда мне хотелось действия, новизны, читал его рассказы.
*Пампа — степь в Латинской АмерикеОни, хоть и касались широкого круга тем и ситуаций, обычно развивались за городом, в пампе*, и представляли собой то, что по крайней мере раньше называлось историями о всадниках. Другими словами, истории о вооружённых, обездоленных, одиноких людях со своими представлениями о добрососедстве. Всё, что в «Угарте» было холодной отстранённостью, чётким пульсом нейрохирурга, в книге рассказов было теплом, пейзажами, отдаляющимися очень медленно от читателя (а иногда и вместе с читателем), храбрыми персонажами без направления и цели.
В конкурсе Пласенсии я не смог принять участие, зато поучаствовал в конкурсе Эсихе. Едва лишь бросив экземпляры моего рассказа (псевдоним: Алоисиус Акер) в почтовый ящик, я понял, что, если я буду только ждать результата, моё положение лишь усугубится. Поэтому я решил искать другие конкурсы и по ходу исполнить просьбу Сенсини. Следующие дни, когда я приезжал в Жирону, я посвятил изучению старых газет в поисках объявлений: в некоторых они занимали одну колонку рядом со светскими новостями, в других — между происшествиями и спортом, самая серьёзная газета из всех помещала их где-то между прогнозом погоды и некрологами, и ни одно издание, разумеется, не опубликовало это на страницах отдела культуры.
Кроме того, я обнаружил один журнал *Женералитата, который между стипендиями, обменами, объявлениями о работе, курсами магистратуры втискивал сообщения о литературных конкурсах, большая часть из них в рамках Каталонии и на каталанском языке, но не все. Вскоре я нашёл три только что начавшихся конкурса, в которых Сенсини и я могли участвовать, и написал ему письмо.
Как всегда, ответ мне пришёл незамедлительно. Письмо Сенсини было коротким. Он отвечал на некоторые мои вопросы, большинство из них относительно его только что купленного мною сборника рассказов, и прилагал в свою очередь фотокопии со сведениями о других трёх конкурсах рассказов, один из которых проводился Государственными железными дорогами, главный приз и десять финалистов, по 50 000 песет на каждого, он говорил: тот, кто не участвует, не выигрывает, попытка не пытка. Я ответил ему, что у меня просто не было стольких рассказов, чтобы покрыть шесть конкурсов подряд, но на самом деле я хотел говорить о другом, и рука будто сама начала писать: я говорил ему о путешествиях, утраченной любви, Уолше, Конти, Франсиске Уронде, я спросил его о Хельмане, которого он несомненно знал, и закончил я, пересказывая свою историю по главам: всегда, когда я говорю с аргентинцами, заканчивается тем, что я ввязываюсь в спор о танго и лабиринте*, — так происходит со многими чилийцами.